Один из первых намеков на замысел новеллы содержится в записной книжке 1896 г., тогда как само произведение было впервые опубликовано в журнале «Русская мысль» № XII за 1899 г. В 1896 г. упомянута ключевая для внутренней формы будущего рассказа деталь – «Дама с мопсом», во многом содержательно совпадающая с образом в законченном произведении, но не тождественная ей. Упоминание породы собаки, с одной стороны, делает более конкретным создаваемый в тексте образ героини в целом, а с другой стороны, лишает его некоторой таинственности. И, что может быть не менее важно, иначе подает и самого Дмитрия Дмитриевича Гурова, поначалу не без иронии воспринимающего всякое «новое лицо».
«Дама с собачкой» не принадлежит к числу произведений, обойденных читательским вниманием, равно как и вниманием литературной критики, однако это обстоятельство лишний раз доказывает, что гениальное творение есть живой организм, живущий по своим собственным законам, дающий читателю и ровно через 100 лет возможность обнаружить в нем самом новые художественно-семантические пласты.
XX век, имеющий особую страсть не только к именованию, но еще в большей степени к переименованию, переназыванию, в характеристике творчества Бунина не обходится без того, чтобы больше выразить себя, чем открыть тайну его письма. Таковы часто споры о его «импрессионизме» или новейшие дискуссии о «феноменологическом романе», по существу, имеющие отдаленное отношение к стилю И.А. Бунина, весьма скептически относившегося к разного рода теоретизированиям, зато необычайно чуткого к слову, к звуку, к ритмам, разным складам речи. Все это заставляет нас вернуться к размышлениям писателя о сути художественной словесности, о стиле эпохи, в которую жил и творил он, к его собственному индивидуальному стилю.
Можно приводить множество самохарактеристик стиля Бунина, но, пожалуй, весьма красноречивы строки дневниковой записи 1923 г., определяющие бунинское мировидение и слог, стиль его:
Grau, liber Freund, sind alle Theorien
Doch ewig grun das goldne Baum des Lebens.
Жизнь представила будущему писателю богатые впечатления, каких не получили многие его сверстники: учеба в военной гимназии, кадетский корпус, военное училище, служба в полку, неудачная попытка поступления в академию Генерального штаба, выход в отставку.
После отставки в 1894 г. Куприн активно ищет свое место в жизни, сменив множество профессий – от землемера до суфлера в провинциальном театре. Печататься А.И. Куприн начинает еще юнкером и не оставляет с той поры своих литературных опытов. Лучшим из ранних произведений считается короткий рассказа «Дознание», однако по-настоящему свой собственный голос прозаик Куприн проявит в рассказах и повестях, написанных в разное время, но неизменно исследующих тему любви – расставания: «Олеся» (1898), «Поединок» (1905), «Сулимифь» (1908) «Гранатовый браслет» (1911).
При анализе этих произведений трудно удержаться от прямого пересказа, и уже это доказывает, что событийная сторона их чрезвычайно важна в понимании художественного содержания, а автора характеризует как мастера сюжетосложения. Истории, рассказанные им, всегда имеют под собой жизненное основание (прообразы и прототипы), но под пером мастера они становятся жемчужинами русской реалистической прозы, а не простым слепком житейской истории.
Размышляя о повести «Суламифь», критика уже 100 лет сходится в том, что ее автор дерзнул почти через три тысячелетия заново рассказать историю любви бедной девушки из виноградника и величайшего из земных царей – царя Соломона, явно не соображаясь с собственным замыслом А.И. Куприна.
Если бы критика на сей раз оказалась права, то ошибался автор повести, замышляя ее как историческую поэму или легенду. Дерзость писателя, берущего за основание своего повествования важнейшие из истории Книги Книг, на самом деле оправдана и обосновывается собственными художническими исканиями писателя. Опробовав разные жанры и композиционные структуры, он искал, как многие талантливые его современники, новых форм на переломе исторических эпох, на перепутье вер и религий, мировоззрений и заблуждений.
Куприна интересовал человек в мгновение перехода в собственных представлениях о себе, об истинных ценностях или кажущихся истинными, о том, что имеет цену и подвластно времени, а что бесценно и бессмертно.
Повесть «Красный смех» представляет собой такое прозаическое произведение, где автор гипертрофированно плотно, утрированно воспользовался некоторыми оригинальными приемами своих литературных предшественников и современников, а также своими собственными, апробированными в повестях и рассказах, предшествовавших «Красному смеху».
Яркая оригинальность более всего проявляется в композиции, как нельзя лучше выражающей общую художественную идею произведения. «Отрывки», «фрагменты» в данном случае полифункциональны. Внутренняя форма целого складывается не только из семантики каждого из отрывков, но и из кажущегося алогичным и в то же время последовательного связывания этих отрывков.
«Отрывочность» повествования играет, как это ни парадоксально, и смыслообразующую роль. «Алогизм» повествования переносится и на суть описываемых событий. Война – противоестественное человеческое «изобретение», в нем нет ни грана смысла, все ее оправдания абсурдны.
В творчестве И.С. Шмелева постоктябрьского периода со всей очевидностью обозначилась та художественная доминанта, которая была лишь пунктиром обозначена в его произведениях 1907 – начала 1910-х годов. Примером может служить очерк «На скалах Валаама», впоследствии трансформировавшийся в произведение явного лирико-христианского направления «Старый Валаам».
Увидевшая свет в 1919 или 1920 г., когда шла еще Гражданская война, повесть «Неупиваемая чаша» тоже имеет свои исторические, может быть, очерковые корни, но внешне кажется никак не связанной с событиями, приведшими к гражданской распре. Однако это «разрыв» мнимый. Автор ищет «философский камень», способный сообщить мудрость и отдельным людям, и нации в целом, как бы блуждающим во мраке вражды и ожесточения. Исследовать исторические и, главное, духовные корни происходящего, значит ответить на добрую половину вопросов, главным из которых является вопрос: «Что с нами происходит и куда мы идем?»
С той поры, как Россией был заново открыт Евгений Замятин, прошло чуть больше двух десятилетий. Кажется, отсуетилась даже мода на антиутопию, но в сознании широкого (насколько сегодня вообще может быть широким круг читателей серьезной литературы, почти поэзии?) круга читателей имя Евгения Замятина ассоциируется в первую очередь с романом «Мы». Стоит, однако, окунуться в «в контекст» эпохи Евгения Замятина, как высветится лесковская преемственность (дело тут не только в его «Блохе»), где его словесное ремесло будет сродни и ремизовскому, и пришвинскому («Мирская чаша»), и клюевскому, и даже цветаевскому… Именно изнутри эпохи можно понять, почему дорожил он общением с художниками, например Юрием Анненковым и Борисом Кустодиевым. Нина Берберова в книге «Курсив мой» пишет: «На похоронах его было человек десять. М.И. Цветаеву, Ю.П. Анненкова и A.M. Ремизова я помню; остальные улетучились из памяти». Наверное, и эта «странность памяти» не случайна. В минуты расставания «навсегда» родные оказываются рядом. Частью об этом родстве писалось, частью – разговор об этом впереди.
Е. Замятин, вернувшийся в 1917 г. из-за границы, где как инженер был занят строительством ледокола, обращается к писательскому делу. Это дело требовало от него, организатора «Серапионовых братьев», исследования собственной писательской лаборатории. Именно благодаря ему свежо зазвучали идеи синтеза искусств, провозглашенные символистами и за полтора десятилетия изрядно «потертые».
Роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита» – сложное художественное произведение, в котором не только каждое слово играет не одну роль, но особым смыслом наполнены и композиция, и сюжет, и значение имен и событий. Исследователи обращали внимание на то, что не традиционное значение пейзажа в романе. Как и обычно в жанре романа, пейзаж в «Мастере и Маргарите» является частью его внесюжетного строения, играя чрезвычайно важную роль в описании обстоятельств происходящих в произведении событий. Кроме того, как в поэзии, как в описании внутреннего мира персонажей, пейзаж может выполнять функцию психологического параллелизма – тогда через описание пейзажа автор передает внутреннее душевное, эмоциональное состояние героя. Это две наиважнейших задачи, которые выполняет в романе как прозаическом крупномасштабном произведении пейзаж. Стоит вспомнить произведения И.С. Тургенева, романы Л.И. Толстого, и станет понятно, что без пейзажа произведения наших классиков просто немыслимы.
Но в романе «Мастер и Маргарита», романе нового XX века, где автор использовал все достижения искусства слова, этими двумя значениями роль пейзажа не исчерпывается.
Кажется, роман Е.И. Замятина изучен, если не с исчерпывающей полнотой, то все-таки достаточно глубоко, со стороны идеологической– прежде всего (роман антиутопия). В связи с этой именно характеристикой исследователей занимают и черты стиля. Однако «утопия» не исчерпывает всего содержательного плана повествования. Анализ хотя бы одной составляющей описаний романного целого, например образа неба, заставляет увидеть многослойность, многоплановость, многомерность его внутренней формы, явно сужаемой нынешними определениями.
Обратившись к пейзажному описанию, мы показываем, что роман Е.И. Замятина – мистерия наоборот, в которой автор применяет принцип зеркального отражения. Если традиционно мистерия имеет вектор нисхождения в ад, а оттуда – восхождение к Богу, то в романе Замятина дан путь от мертвой души к ее воскрешению, и затем для автора дневника следует омертвение, для героини I-330 – мученическая смерть ради спасения души. Мистериальный план разворачивается и в сюжете повествования, и в аккомпанементе этому сюжету в описаниях. Так, солнце (розовое, веселое), ясно (в начале и в конце романа) – это смерть чувств, мыслей героя, ясность мертвенности); туман, облака, ветер, буря – пробуждение чувств, любви – жизнь души. Конфликт рациоцентризма, рассудочности и эмоций, кажется, доведен писателем до логического конца.
Молитва и песня порознь и вместе в разных прозаических и поэтических жанрах становились феноменами, определяющими содержательный (социально-философский) и эмоционально-чувственный (лирический) план художественного целого. Впрочем, этот содержательный план определялся не столько самим фактом присутствия названного жанра как такового, но характером доминант (народная песня или принадлежащая авторам, композитору и поэту, внутри народной: лирическая или содержащая в себе разного рода эпическое). Не случайно в пространстве шолоховского романа-эпопеи они оказываются феноменами, авторски поставленными в многомерность его художественного мира и определяющими строй всего эпического содержания романа.
Заметим, что фрагменты двух старинных казачьих песен предваряют текст первой книги и формируют хоральное настроение повествования. Обе песни ритмико-интонационным, да и всем речевым строем отсылают нас, с одной стороны, к былине (исторический, эпический план): «Не сохами-то славная землюшка наша распахана…», а с другой – к форме и оборотам фольклорного плача: «А засеяна славная землюшка казацкими головами…»; «Наполнена волна в тихом Дону отцовскими, материнскими слезами». Вторая книга также всей композицией указывает на «старинность», и выстаивающая мифопоэтический план эпопейного повествования: «Ой ты, наш батюшка тихий Дон!» (дети батюшки Дона) и «Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!» (батюшка тихий Дон).
«Настанет некогда время, и взбаламученное море нашей жизни войдет в свои берега. Закроются разверзшиеся бездны, смолкнет грохот и ржанье бешено мчащихся коней с красными и белыми гривами, пронесутся вихри черных туч над пучинами, потухнут огненные мечи раздирающих гневные небеса молний и прокатятся в вечность раскаты громов… И небесная синь снова сверкнет своими улыбками людям, а успокоившееся зеркало прозрачных глубин снова отразит Лик Божий…» – это первые строки вступления к роману, написанные в 1922 г. Как созвучны они финалу романа М.А. Булгакова «Белая гвардия», финалу пришвинской повести «Мирская чаша», как рокочет в них тютчевское «…И Божий лик отобразится в них!»
Исторический катаклизм, понимает читатель, будет выписан в романе как нечто судьбоносное в пределах не одной семьи, нации, «человеческого всеединства» (Вл. Соловьев), но в Мирозданье, пределы которому положены ли? При этом очевидно, что писатель выбирает роль не судьи происходящему, а летописца, свидетеля, ответственного перед грядущими поколениями судей за правдивость запечатленного. Именно такую роль избирает себе повествователь в «Белой гвардии» и «Мирской чаше», не декларируют подобную роль, но следуют ей К. Федин в «Городах и годах», А.Н. Толстой в «Хождении по мукам» и М. Шолохов в «Тихом Доне». В этом опять же нет ничего парадоксального: социально-историческое стремится выразить себя в духовно– и нравственно-историческом. Путь человека от ослепления свободой и опьянения жаждой свободы через отрезвление адом братоубийства, к сокрушенному в исповедании своих грехов сердцу, к покаянию и невозможности забыть и простить себе самому, к «исправлению», как пишет Св. Иоанн Лествичник («заблудших исправляют люди, лукавых – ангелы, а гордых – сам Господь Бог»); иных, говорит он, исправляет Господь смертью.
Как только заходит речь о мастерстве рассказа, напоминают об основных компонентах жанра: завязке, интриге, кульминации, развязке. И может быть, напрасно, поскольку со времени «канонизации жанра» его обязательные составляющие изменились, кажется, до неузнаваемости. При этом рассказ остался рассказом. Просто интрига переместилась из плана повествования в план описания. Как это возможно? И почему это удалось русским писателям, чье внимание сосредоточено на, кажется, безграничных возможностях звучащей русской речи, и в 60–90-е годы XX века Юрию Ковалю? Причинами можно было бы назвать «органические» – уникальную музыкальность и живописность образного восприятия мира. Мамины и папины рассказы будут положены в основу его «сказок» и «приключений»; в студенческие годы он литературно возрастал в песенно-поэтической среде историко-филологического факультета МГПИ, сам сочинял и распевал с друзьями песни. И в его собственных песнях, и в песнях друзей (Ю. Визбора, Ю. Кима, Ю. Ряшенцева, др.) жило юношеское стремление поведать о радостных открытиях мира, песенно поведать, ведь именно в песне наиболее органично соединяются сюжетное и мелодическое.
С другой стороны, эти «органические» свойства его художественной натуры и развили некоторые наличествующие и даже на время модные тенденции в современной ему (60–70-е годы) литературной среде: повести Василия Белова «Привычное дело», «Плотницкие рассказы», С. Писахова «Ледяная колокольня», Василия Аксенова «Затоваренная бочкотара», рассказы Василия Шукшина – все очень разные, но даровито сочетавшие лирико-юмористические возможности сказа. Однако именно Юрий Коваль воспринял сказовую традицию Бориса Шергина, а всегдашнее его внимание к проговоренному-пропетому слову и эти свойства слова легли в основу его художественно-поэтического мышления, в котором априори не могло быть места небрежности, а царствовали щепетильность и целомудрие в обращении к внутренней форме образной устной речи.
Образ Георгия Победоносца и его иконописный облик «Чудо Георгия о змие» судьбоносны для истории не только русской литературы, но и культуры в целом. Во многовековом сознании славянских народов и русского в частности, при всей его многоплановости и мифопоэтических контаминациях, в русских и поэзии и прозе он упоминается часто и несет множественность тех значений, что вобрал в себя за свою сложную историю. К описанию образа имени в русской прозе и поэзии исследователи обращались неоднократно с разной степенью постижения глубины соотнесенности с образом святого. При этом напомним, что именно в роковые для Отечества времена доминантным становится образ «Чудо Георгия о змие», обладающий поистине чудотворящей силой.
Как известно, св. Георгий принял мученический венец в 303 г. н. э. И уже на одной из сорока керамических икон, найденных в Македонии и датируемых IV–VI вв., мы видим его именно змееборцем.
Н.М. Тарабукин в книге «Смысл иконы» намечает принципиальную разницу светской живописи и иконописи. Он говорит: «Светская картина действует «заразительно», она «увлекает», «захватывает» зрителя. Икона не «зов», а путь. Она представляет собою восхождение души молящегося к Первообразу. На икону не смотрят, ее не «переживают», а на нее молятся».
И лиловея и дробясь,
Чтоб уверяло там сиянье,
Что где-то есть не наша связь,
А лучезарное слиянье…
«Аметисты»
С той поры, как творчество Иннокентия Анненского после «паузы» вновь стало притягательным для филологов и модным у читателей, прошло около двух десятилетий. Попытки постичь тайнопись его, лирика, критика, эссеиста, педагога, все более настойчивы. Однако вряд ли мы из своего сегодняшнего «далека», без помощи его современников сможем с этой задачей справиться вполне.
Николай Гумилев, рецензируя «Кипарисовый ларец», называет учителями Иннокентия Анненского французских поэтов. Указание на учителей есть и в эпиграфе к произведению, которым открывается «Кипарисовый ларец»: Je suis le roi d une ténébreuse valle. Stuart Mervill. Строки Стюарта Мервилла по-русски звучат как «Я царь сумрачных долин». В сущности, в эпиграфе воссоздается «предшествующая» ларцу жизнь кипариса, обозначается образ лирического героя, весьма необычный. Название стихотворения в прозе, открывающего книгу, – «Мысли-иглы» формирует представление о лирическом герое как «родственной душе» кипариса в Северной Пальмире.
Априори исследователи поэзии рубежа XIX–XX вв. скажут, что голос и скрипка в разных литературных направлениях, естественно, значат разное, едва ли не противоположное, если припомнить, что слово в символизме непременно знак иного мира, знак, расшифровывающийся поэтом в мире земном. В акмеизме – это всенепременно простое называние земной реалии, это материал, из которого мастеровой поэт «лепит», «мастерит» произведение, и наконец, футуристы сами творят слово, а через него и новую жизненную реальность. Но это все в декларациях, в намерениях. Обратимся к практике и постараемся увидеть истинные различия и, без сомнения, наличествующее единое художественное семантическое поле, потому что если между этими «спорящими» направлениями ведется диалог, то, очевидно, есть и точки соприкосновения, проясняющие и суть позиции каждого из спорящих, и общий предмет полемики.
В трилистник соблазна книги И. Анненского «Кипарисовый ларец» входит стихотворение «Смычок и струны», впервые опубликованное в этой книге в 1910 г. В том же году написано стихотворение Н. Гумилева «Волшебная скрипка», а в 1914 г. В. Маяковский пишет стихотворение «Скрипка и немножко нервно». Наши размышления будут выходить за пределы прямого сопоставления этих стихотворений, хотя красноречивее исследователей зачастую говорят сами их названия.
Размышляя об особенностях индивидуального стиля И.А. Бунина, исследователи обращали внимание на проблему «Портрет и икона в творчестве И.А. Бунина», сопоставляли «портреты», «иконы» или иконописное в портрете в прозе и поэзии. Однако специально житийный портрет в поэзии И.А. Бунина не рассматривался, несмотря на то, что анализ хотя бы двух житийных портретов – «Святой Прокопий» и «Святой Евстафий», указывает на некоторые весьма существенные стилевые доминанты в бунинском творчестве вообще и в лирике в частности.
В отличие от иконописного в повести «Суходол», рассказах «Святые», «Я все молчу», «Натали» и др., названные произведения с удобной для исследователя «чистотой жанра» показывают, что, создавая «Святого Прокопия» и «Святого Евстафия», поэт использовал различные художнические приемы. Так, образ святого Евстафия создается благодаря одной детали, оказавшейся судьбоносной для знатного римлянина. «Однажы на охоте увидел оленя с крестом между рогами и услышал голос, повелевавший ему креститься… Мученическую смерть принял, будучи брошенным вместе с семьей в раскаленого медного быка».
Переосмысление иконы, «чтение иконы» – явление нередкое в истории русской литературы. Название иконы дает название стихотворениям и стихотворным сборникам, как, например, у А. Блока «Нечаянная радость», соположение жития и иконы отзывается в агиобиографии «Преподобный Сергий Радонежский» Б. Зайцева, довольно примеров и в русской классике, и в литературе XX в.
Стихотворение Максимилиана Волошина «Неопалимая Купина» уже самим названием «помещает» нас в сакральное пространство иконы, хранящей от огня и пожарищ. Это парадоксальный сакрально-бытовой план названия произведения, который насыщается символическими значениями к его финалу.
Стихотворение написано в 1919 г., как следует из своеобразной датировки в эпиграфе, или «посвящении» к стихотворению. Патриотический и гражданский ресурс произведения самоочевиден, при этом для современников поэта еще более очевидно, что в трагические времена гражданское чувство художника ищет ответ на вечные для всякого русского вопросы: что есть Родина? Кому даем ответ на риторические по сути своей вопросы? «Клеветникам России», как A.C. Пушкин, своей ли собственной больной совести или Божьей Матери, хранящей Россию от пожарищ? Почему призываем на помощь образы, в каждодневности нами не потревоженные?
Стихотворение входит в цикл «Кармен» (1914), будучи десятым, последним, итоговым его произведением. Именно к этому стихотворению относится фраза поэта в Записных книжках: «Важные стихи».
Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь.
Так вот что так влекло сквозь бездну грустных лет,
Сквозь бездну дней пустых, чье бремя не избудешь.
Вот почему я твой поклонник и поэт.
Здесь – страшная печать отверженности женской
за прелесть дивную – постичь ее нет сил.
Там – дикий сплав миров, где часть души вселенской
рыдает, исходя гармонией светил.
Кажется, о проблеме эпатажа как явления, формировавшего целое литературное направление 10-х годов XX в., написано достаточно. Футуризм обратил на себя внимание именно «скандальными выходками, нарушением общепринятых правил и обычаев», как определяют словари слово «эпатаж».
С другой стороны, справедливости ради следует заметить, что «учителя» у футуристов и, в частности, у Маяковского были. Более того, эпоха, осознававшаяся современниками как исчерпавшая себя, вольно или невольно прибегала к различным приемам, чтобы «поразить, ошеломить необычным поведением» (тоже эпатаж) не только в жизни бытовой или окололитературной, но и в плодах ее осмысления, в творчестве.
Назову Василия Розанова или Алексея Ремизова, Валерия Брюсова или Андрея Белого, – далеко ходить не надо, чтобы сказать: в стиле самой культурной эпохи было нечто, побуждающее к художественному поведению, которое ошеломляло и неискушенных, и видавших виды современников. В связи с чем в критике и даже литературоведении в осмыслении этого феномена наметилась «антиномия», подменяющая действительный, настоящий конфликт, побуждающий и к общеэстетической, и внутрилитературной полемике. Говорят о том, что жизненно-житейское поведение и литературное поведение, игнорирующее «общепринятые правила и обычаи», явление какое-то нерусское. Так, настоящий конфликт, замеченный еще А.П. Чеховым (конфликт обывательски пошлого, ограниченно-мещанского и Человеческого, духовно-нравственного), подменяется псевдоконфликтом русского (устоявшиеся вкусы и эстетические нормы) и якобы нерусского (эстетические новации, внешне очевидный или декларируемый художниками разрыв с традицией). На этом основании по-прежнему больше всех, кажется, достается Владимиру Маяковскому.
Золото моих волос
Тихо переходит в седость.
– Не жалейте! Все сбылось
Все в груди слилось и спелось.
Марина Цветаева
Поэт начинается с детских впечатлений, с дома, семейного уклада. Это как будто аксиома. Марина Цветаева «начинается» в Москве, в профессорском доме, полном книг, интересных собеседников, тихих вечеров за чтением, а еще рядом – младшая сестра Ася, а еще мама, строгая, взыскательная, влюбленная в музыку, талантливая пианистка, свою любовь к музыке передавшая детям…
…Прогулки по Тверскому бульвару к «памятник-Пушкину», кремлевские соборы и «Иверское сердце / Червонное горит», а летом Таруса, вид «с калужского холма», с которого открывалась ей Россия.
С детства привилось и в Цветаевой-поэте проявилось: не просто зоркость, наблюдательность, а впечатлительность (зоркость взгляда, помноженная на привязанность к увиденному: «мое». В дальнейшем так и будет: «Мой Пушкин», «У меня в Москве купола горят» и все «мое», к чему прикоснулось сердце поэта).
Все наследие поэта – доказательство неизменного его внимания к разрешению философских проблем, которые Серебряный век считал определяющими. Обычно и говорится, что Заболоцкий достойный наследник Ломоносова и Тютчева, для которых натурфилософское и пантеистическое является едва ли не самым важным в мировоззренческой основе их поэзии. Соглашаясь с этим, стоит все-таки заметить, что размышление над творчеством поэта в контексте и «классических», для Серебряного века необычайно продуктивных, и самых «близких» традиций деятелей этого периода приводит к мысли о том, что для Николая Заболоцкого духовно-душевное преображение человека и Земли– одна из доминантных задач поэзии, творчества вообще. Может быть, в обэриутский период это преображение мнилось в том числе и методом от противного.
Однако в автобиографической прозе о детстве Н. Заболоцкий вспоминает между прочим мгновения, «потрясавшие» его, среди которых «…тихие всенощные в полутемной, мерцающей огоньками церкви располагали к задумчивости и сладкой грусти. Хор был отличный, и когда девичьи голоса пели «Слава в вышних Богу» или «Свете тихий», слезы подступали к горлу, и я по-мальчишески верил во что-то высшее и милосердное, что парит высоко над нами и, наверное, поможет мне добиться настоящего человеческого счастья» (2,220). В письме от 11 ноября 1921 г. он пишет своему товарищу М.И. Касьянову: «Сегодня я вспомнил мое глубокое детство. Елку, рождество. Печка топится. Пар из дверей. Мальчишки в инее. «Можно прославить?» Лежал в постели и пел про себя
Поэт Юрий Поликарпович Кузнецов, «открытый» в начале 70-х годов Вадимом Валериановичем Кожиновым, пожалуй, один из немногих им «открытых» не просто оправдал надежды, а состоялся как поэт XX столетия и вошел в поэзию третьего тысячелетия Лауреатом. Сегодня с горечью можно сказать, можно осмысливать и творческое наследие поэта, и его путь в литературе как законченное и сложившееся художественно-семантическое единство. Не претендуя на исчерпывающую характеристику, заметим, что в формировании личности Кузнецова-поэта сказались как личные обстоятельства, так и среда, и стиль эпохи. Как у многих мальчишек, родившиеся накануне Великой Отечественной войны, у него погиб отец (стихотворение «Возвращение»).
Шел отец, шел отец невредим
Через минное поле,
Превратился в клубящийся дым —
Ни могилы, ни боли.
Энтузиазм иных критиков и литературоведов, который направлен сегодня на дискредитацию советской литературы, не просто достоин лучшего применения, но побуждает указать на некоторые весьма частотные и существенные идеологические и филологические ошибки, допускаемые этими интерпретаторами.
Во-первых, идеологический экстремизм нового времени априори отказывает поэзии советской эпохи в каком бы то ни было духовно-нравственном содержании на одном лишь том основании, что «власть была безбожная» (имеется в виду власть советская). Напомним при этом, что культурная эпоха, предшествующая Первой мировой войне (Второй Отечественной, как ее тогда называли) и Великой Октябрьской социалистической революции, осознавалась как эпоха апокалиптическая, где обозначены конец времен и начало времен в единой точке. Разразившаяся война виделась именно концом времен, гибель несущих во всех значениях, как начало Хаоса, которому предстоит переплавиться в Гармонию. Пророчества на сей счет прочитывались в философских трудах Вл. Соловьева и в наступивших событиях «угадывались» современниками. Настроения внутри-церковные в 1910-е годы усугубляются богоискательством в сектах, религиозно-философских обществах, даже в социально-политических кружках и группах. При этом вряд ли справедливо искать причины того, что называли «богоборчеством» и» богоискательством», только в природе человеческой и житейских обстоятельствах.
Третьего января – день рожденья Николая Рубцова. В 35 лет оборвалась его жизнь, больше нет его в мире дольнем…
Открытый Вадимом Валерьяновичем Кожиновым, Рубцов при жизни обрел статус «растущего классика», издав четыре сборника стихотворений. Первый сборник, выпущенный в Москве в 1967 г., он назвал «Звезда полей». Проходит время, и смысл этого названия становится все более глубоким, почти всеобъемлющим, роднящим советского поэта с поэтами-предшественниками романсово-песенного строя («Гори, гори, моя звезда!» В. Чуевского; («Льется золотая слеза звезды…» И. Бунина в «Смарагде»). Одновременно этот образ будит дремлющую и неумолкающую музыку родной земли, рубцовским чутким слухом воспринятую и дивно запечатленную мелодическим строем его поэтической речи.
Издано несколько монографий о творчестве Рубцова, защищено несколько кандидатских диссертаций, проходят научные конференции, посвященные его поэзии, так много всякого о жизни Рубцова-человека наговорено… А вот по-прежнему, как по тонкому льду ступаешь – о слове в его стихе – не всегда тонко и глубоко, далеко не всем дается глубина…
«Благодарю Бога, что он дал мне возможность написать «Чистый понедельник», – так говорил о своем детище автор. Читатель невольно вторит этому благодарению; в «Чистом понедельнике» подведены итоги (философские, житейские, поэтические) бунинского творчества.
Как памятник началу века И.А. Бунин создает в 1944 г. рассказ, вошедший в сборник «Темные аллеи», где слились лирика и патетика, трагическое и литургическое, народная традиция и модерн. Анализ произведения убеждает, что более насыщенного во всех смыслах произведения о Серебряном век» и одновременно более компактного и лаконичного нет, пожалуй, ни у самого Бунина, ни в русской литературе XX в.
В центре рассказа – история любви Его и Ее, впрочем, как и в подавляющем большинстве произведений писателя, но событийная сторона здесь не самозначима. Она интересна и важна лишь постольку, поскольку способна выразить чувства героев и выявить лирическое начало. Бунин варьирует в «Чистом понедельнике» любимую им тему мучительно-счастливого мига любви, краткого и одновременно вечного, незабвенного. Вспомним:
Родная речь – Отечеству основа.
Не замути Божественный родник,
Храни себя: душа рождает слово —
Великий, Святорусский наш язык!
Иеромонах Роман (А. Матюшин, 2001 г.)
Велик соблазн, прежде чем начать говорить о стихах и песнях иеромонаха Романа, объяснить его поэтический дар «жизненным путем», но в двух словах не расскажешь, что-то из уст самого поэта можно узнать, что-то есть в предисловиях к его сборникам стихов, в статьях современных исследователей о нем, но самое сокровенное сказано стихами, пропето в песнях.
На рубеже столетий и даже тысячелетий, когда на человека обрушилось столько соблазнов, преодолеть которые стократ тяжелее, чем это бывает во времена стагнации, когда и всегда-то дремлющий в поэтах эгоцентризм, вопиет, кажется, желая выразить самость и только, зазвучал тихий голос иеромонаха Романа, и этот голос расслышали тысячи и тысячи среди воплей рок-поэтов и упражнений постмодернистов, потому что этот голос выразил и боль, и страдание, и покаянную молитву, и благодарение Богу, – казалось, все, чем жила и живет душа русского человека сегодня. Вневременное и вечное столь же проникновенно в его творчестве, как и «невидимая брань» современности.